Сейчас на сайте

<<< На титульную страницу книги

Глава 1

Моя родословная

 

Не офицер я, не асессор,
Я по кресту не дворянин,
Не академик, не профессор,
Я просто русский мещанин.

Александр Пушкин

Грузинские предки по линии Барбакадзе были выходцы из западной Грузии: они оказались в Хашури, будто бы откуда-то из-под Зестафони.

Некоторые соображения по этимологии собственной фамилии возникли у меня во время пребывания в Кракове. Дело в том, что там находятся развалины старинной крепости, называемой “Барбакан”. История этого, явно не польского, названия по словам экскурсовода, якобы такова.

Давным-давно, то ли в ХVI то ли в ХVII веке, во время очередной войны с Османами, которые осаждали Краков, в этой крепости засела горстка польских воинов, отчаянно сопротивлявшихся многократно превосходящим силам турок. Все попытки взять крепость штурмом были безрезультатны. Чем закончилось дело, точно никто не помнил – то ли всех защитников перебили, то ли в результате многодневной осады они, в конце концов, сдались в плен, главное в другом. Восхищенные мужеством поляков турки назвали своих противников храбрецами (несмотря на многие жестокости с обеих сторон, это было ещё рыцарское время, когда восхищаться достоинствами врагов не считалось изменой родине и пропагандой пораженческих настроений), что по-турецки звучало барбакан. Так и осталось это название за крепостью.

Ко мне это может иметь вот какое отношение. Западная Грузия – Имеретия - находилась длительное время то непосредственно под владычеством Блистательной Порты (в отличие от Восточной - Кахетии и Центральной – Картли, которые были сферой влияния и интересов Персии), то под её сильным влиянием. Возможно, корни фамилии Барбакадзе восходят к турецкому слову барбакан, и тогда наша семья может считаться Храбрецовыми. Хотя, почти наверняка, это не более чем мои досужие домыслы.

Так это и оказалось. Когда я начал давать читать этот текст, то мне указали, что барбакан вовсе ни какой не храбрец, а небольшая фортификационная постройка, вынесенная за пределы основной крепости, как это и было в Кракове. Иначе она называется зубец (помните Кутафью башню в Московском Кремле?). Ну и ладно, на Зубцовых я тоже согласен, хотя твердо помню, что экскурсовод рассказывал именно первую версию.

Про прадеда я знаю только, что его звали Шио, как и отца, да и то потому, что сохранилось свидетельство о рождении отца, выданное почему-то в 1952 году за три месяца до его смерти, где полностью назван дед – Василий Шиович. Из этого можно сделать вывод, что прадед умер между 1911 (год рождения старшего брата отца – Ираклия) и 1913, годом рождения отца. Если бы он умер раньше, то в честь него был бы назван старший внук. Ясно, что он крестьянствовал, больше в то время в деревне делать было нечего.

Дед Василий, старший из трёх братьев (младших звали Николай и Георгий), самая загадочная личность в семье. Умер он ещё до войны, и, когда я стал ездить в Грузию самостоятельно, уже в студенческие годы, никто не мог рассказать ничего вразумительного о его жизни и судьбе. Отец мой давно умер, бабушка - Макине-бабо по-грузински, которая вполне сносно для деревенского жителя говорила по-русски (в городах практически все раньше владели средством межнационального общения), стоило мне заговорить про деда, напрочь забывала весь свой словарный запас и делала вид, что не понимает моих вопросов.

Интересно, что в грузинском языке при сохранении аналогичных с русским звучаний названий ближайших родственников (мама, папа, дед, бабка), они оказались как бы сдвинутыми по фазе: отец это мама, мать это дэда, дед это папа, но с ударением на последнем слоге как по-французски, и только бабушка, как и в русском, завется бабо.

Бабо Макине с детьми, в центре отец. А еще говорят, что грузины все черные.

Кто-то из дядьёв, родных или двоюродных, уже не помню, а их у меня больше десятка, рассказывал, что дед был краснодеревщик, и когда в середине двадцатых годов в Тбилиси сгорел оперный театр, его с бригадой пригласили для изготовления новой мебели. С работой дед справился и получил за это 10000 золотыми червонцами, сумму совершенно фантастическую по тем временам (да и по нынешним тоже). И вот эту прорву деньжищ он пропил за несколько дней, так что гулял весь проспект Руставели, и возглашались тосты за Васо Барбакадзе. Этого не могла, будто бы, простить ему бабка и много лет спустя после его смерти. Сколько здесь правды, сколько легенды, а сколько обычного грузинского бахвальства я, увы, не знаю.

Бабушка Макине из рода Мурджикнели, не менее многочисленного, чем род Барбакадзе. Они живут в Боржоми, Бакуриани и Квишхетах, но кроме родных сестёр бабо – Элички и Сони, остальных я почти не знаю.

Отец, как и его три брата и две сестры, родился в селе Беками, что на полдороги между Хашури и Сурами, где сохранились развалины знаменитой Сурамской крепости. Отец – средний из детей: Нина и Ираклий старшие, Акакий (Како) и Цицина младшие, самый младший Сосо (Иосиф) умер ребёнком.

Дядя Акакий. Еще не было войны, плена, маки и лагерей

Беками и сейчас, по существу, это одна улица, вдоль которой стоят двухэтажные дома (это норма в Грузии: первый этаж хозяйственные помещения, кухня, марани – что-то вроде винного погреба, а зимой и место для кур и коз, коров держали далеко не все, второй – жилые комнаты и, обязательно, большая терраса), позади которых располагались огород, сад и виноградник. Сейчас сад не кажется мне очень большим, но в детстве это был громадный лес, где можно было целыми сутками играть в войну и прочие игры, и найти тебя, пока ты не захочешь себя обнаружить, практически невозможно. Вместе с двоюродными братьями и дядьями мы забирались в крону громадного орехового дерева и сидели там часами, поедая еще не зрелые, но ужасно вкусные молодые грецкие орехи, отчего наши руки и физиономии становились черными, так что характер наших занятий не оставлял ни у кого ни малейшего сомнения. В конце деревни – кладбище, откуда открывается изумительный вид на долину.

Я не знаю как сейчас, но в конце 50-х годов едва ли не половина Беками носила фамилию Барбакадзе и приходилась друг другу какой-то роднёй. Начав как-то вспоминать своих двоюродных и троюродных братьев и сестёр, я сбился со счёта на восьмом десятке (!). Но семьдесят насчитал точно. Они все конечно лучше меня знали друг друга, хотя все вместе встречались в основном на свадьбах либо похоронах. Однако и с ними случались курьёзы. Переехавший в Тбилиси сын тети Нино Аркадий, к сожалению очень рано умерший, преподавал в Политехническом институте, и только на экзамене, прочитав в зачетке знакомую фамилию, узнал, что один из студентов - его двоюродный брат: Василий Акакиевич Барбакадзе.

Кстати об образовании. Только дед Георгий, младший из трёх, имел высшее образование: много лет он проработал главврачом Хашурской горбольницы. В следующем поколении получивших образование стало чуть больше: дети Георгия – Тамаз и Мзия пошли по стопам отца, две дочери деда Николая тоже стали врачами.

Отец – Шио Васильевич Барбакадзе – родился 18 апреля 1913 года в селении Беками.

Я так и не разобрался в том, является ли Шио самостоятельным именем или оно уменьшительное от Шота. И в быту, и в литературе по этому поводу сплошная путаница и неразбериха: полное имя отца знаменитого полководца Георгия Саакадзе, если судить по книге А. Антоновской “Великий Моурави”, было Шио, следовательно, вообще оно существует. А вот отца часто называли Шота, хотя во всех документах стояло Шио. Меня постоянно называли Шотас бичи – мальчик Шоты, и никогда – мальчик Шио.

В летной школе после первых полетов
Сталинские соколы готовы выполнить любое задание Родины

После окончания школы, вероятно уже в Хашури (до которого час ходу пешком), так как в Беками и после войны была только начальная школа, отец уехал в Тбилиси, где закончил в 1932 году химический техникум и получил звание техника основной химической промышленности. Два года он где-то работал, а в 1934 приехал в Москву и поступил в Менделеевский институт, где и оказался на одном курсе с Катей Лангевиц, худенькой миловидной девушкой, своей будущей женой и моей мамой. Вероятно в 1937 (опять эта сакраментальная дата) его либо призвали в сталинские соколы, либо по комсомольскому или партийному призыву он сам пошел в них, в соколы то есть. Закончив летную школу, он стал служить в морской авиации в Евпатории и к началу Финской кампании был уже старшим лейтенантом.

Ухаживать за мамой он начал чуть ли не с первого курса, а когда ушел в армию, то без конца писал ей письма и при первой же возможности вырывался в Москву. Еще до окончания института в 1939 году, мама приехала в Евпаторию, где стояла часть отца, и они поженились, хотя грузинская родня была против русской невестки, да ещё и с немецкой фамилией. Потом они к ней привыкли, но окончательно стали считать своей, когда после всех перепитий с пленом и лагерем – многие ведь отказывались от сидевших мужей - мама сохранила верность отцу. А уж когда после его смерти, будучи совсем не старой – ей было всего 37 лет, не вышла вторично замуж, храня память об отце, её стали чуть ли не боготворить.

Они уверены, что впереди их ждет безоблачная и счастливая жизнь

И вот последнее письмо отца с фронта от 16 февраля 1940 года.

Начинается оно так: “Катя! Итак, мы приехали”; значит, впервые попали на передовую, на авиационную, разумеется. Накануне у отца был день рождения, начальство выдало водки, и нормально отпраздновали.

Я ничего не путаю, мы всегда отмечали его день рождения 15 февраля, а вот в метрике стояло 18 апреля – ещё одна загадка. На самом деле могло быть так: в Беками не было церкви и крестить ребенка можно было только в Хашури либо в Сурами, а февраль - месяц не для пеших прогулок с новорожденным, и отца, родившегося 15 февраля, крестили и соответственно сделали запись в церковной книге 18 апреля. Но это опять мои домыслы.

Письмо коротенькое: тетрадный листок, не полностью исписанный довольно размашистым почерком (как потом изменился почерк в лагере – стал мелкий, убористый, местами почти не разбираемый). Пишет, что “кормят их как поросят”, четыре раза в день и что скоро они “приступят к своим непосредственным делам”, то есть ещё в боевых действиях не участвовали.

А в следующем письме уже: “Сообщаем, что 18/II-40, после выполнения боевого задания т. Барбакадзе Ш.В. на аэродром не возвратился. Сейчас организованы поиски. О результатах Вам сообщим”. Подпись не разборчива, не на бланке, без печати, написано от руки. Кстати, это и все остальные письма того времени, написанные фиолетовыми чернилами, прекрасно сохранились (об этих фиолетовых чернилах ещё придется вспомнить по другому поводу), а вот карандашные письма из лагеря и ссылки едва читаются.

Через полтора месяца, уже после окончания войны (мирный договор был заключен 13 марта), из Крыма, места основной дислокации полка, приходит письмо от полкового комиссара. “Вынуждены сообщить Вам, что Ваш муж Шио Васильевич Барбакадзе не возвратился с полёта при выполнении боевого задания в борьбе с белофиннами. Очевидно, наши враги вырвали его из нашей общей семьи”. Дальше про свои переживания, про героя мужа, про Долорес Ибаррури, мол, лучше быть вдовой героя, чем женой труса, что белофинны дорого заплатили, что жертвами мы обеспечили безопасность Ленинграда, про вечную память о погибших товарищах. Не бойтесь, значит, трудностей, крепитесь, не теряйте равновесия, сохраняйте себя для будущего ребёнка, то есть меня. Вам будет всемерная помощь. Пишите. И всё.

А до моего рождения чуть больше двух недель.

Как мама всё это перенесла, не представляю.

В какой же момент отец вдруг из героя превратился в труса и предателя?

Когда сбили самолет, потому что истребители сопровождения сбежали при появлении финской эскадрильи?

Или когда выбрасывался с парашютом из горящего бомбардировщика?

Или когда, приземлившись, сразу не застрелился?

Ведь до начала большой войны оставалось больше года и все сценарии её развития, и те, которые официально разрабатывались в Генштабе, и которые, если верить Резуну-Суворову, разрабатывались втихаря, и доводимые до народа через книги, кинофильмы, радиопередачи – малой кровью, да на чужой территории - исходили из доктрины победоносного нашего, а не ихнего блицкрига, в котором существование своих пленных просто не предполагается.

Разумеется, когда реально, через несколько дней после начала боевых действий чуть ли не миллион солдат непобедимой и легендарной армии оказался в плену у немцев, необходимо было дать всем этим трусам и предателям острастку и зачислить их во врагов народа и изменников Родины. Хотя нормальному человеку этого не понять: два крупнейших военных деятеля XX века – генерал де Голль и маршал Тухачевский - побывали в плену и блестящую военную карьеру сделали после этого прискорбного, но не преступного факта, и никто их за это не корил.

Но до этого, повторяю, было ещё далеко, в Финской войне число пленных вряд ли превысило несколько тысяч, откуда такая потребность в мести и жестокости?

После того, как это было написано, мне случайно попалась в руки - сын купил по глупости – книжонка “Война. 1941-1945. Факты и документы”. Сама по себе она интереса не представляет - обычный теперь образчик желания переписать историю заново (вернее застаро, где-то слышал: русская история – самая непредсказуемая) и рассказать, каким великим полководцем был наш Верховный Главнокомандующий. Однако ряд впервые опубликованных документов, хотя комментируются они однобоко и предвзято, весьма красноречивы. В частности, там приводятся данные о людских потерях в Финской кампании (стр. 33). Данные потрясающие! Оказывается, что (цитирую):

“… в Красной Армии убитые, пропавшие без вести, пленные составили около 127 тыс. человек, а в финской армии – более 23 тыс. Пленных красноармейцев и командиров Красной Армии было около 6 тыс. Практически никто из них не сдался в плен добровольно (выделено мной М.Б.). 152 красноармейца были “распропагандированы” и завербовались в “Освободительную армию России”. Финнов в советском плену было около 1100 человек. Отношение к ним было довольно сносным. На родину из них возвратилось 847 человек. 20 человек осталось в СССР. Худшее ожидало советских военнопленных после их возвращения на родину. 414 человек, обвиненных аппаратом НКВД “в активной предательской работе в плену и завербованных финской разведкой для вражеской работы в СССР”, были арестованы, 232 – приговорены к расстрелу”. Конец цитаты.

Тут много непонятного. 232 – это из 414, или их нужно плюсовать? Даже если так, то почему же из 6 тыс. человек арестовали всего 10%? Что-то не верится. Но все равно цифры поражают: и по потерям, и по пленным, и по “невозвращенцам” у нас шести-семикратное ”превосходство” над финнами!

Тогда становится более понятной кровожадность НКВД: за каких-то неполных четыре месяца столько предателей!

Обменяли пленных вскоре после окончания войны. Отец арестован 20 августа 1940 года, наверняка сразу после обмена, иначе дал бы о себе знать (тесен мир: одним из руководителей миссии с советской стороны был Иван Васильевич Маевский – второй дед моего сына Максима), и сразу отправлен в Воркуту. А вот судили (впрочем, какой там суд – постановление ОСО при НКВД СССР и порядок) если верить справкам о реабилитации только 15 июня 1942 года.

С этими справками тоже сам черт ногу сломит. Их у меня три.

Первая, полученная в Военном трибунале Московского военного округа в 1967 году, сообщает, что дело пересмотрено, постановление отменено и дело прекращено за отсутствием в действиях отца состава преступления. В чем состояло преступление, какая статья (или статьи?), какой срок – об этом ни слова.

Затем, через двадцать лет, почему-то оказалось необходимым получить новую форму справки, старая, дескать, недействительна. Это представляете, какая работа? Сколько человеко-месяцев (а может, и лет?) потребовалось на замену форм этих справок по всей стране? А кто-то удивляется, откуда у нас столько чиновников. В новой справке говорится о контрреволюционном преступлении и лишении свободы на период войны. И опять ни статьи, ни срока, если не считать сроком “на период войны”.

Наконец, в третьей справке, уже меня, Марка Шиовича Барбакадзе, признающей пострадавшим от политических репрессий, преступление называется: “за добровольную сдачу в плен (по политическим мотивам)”; ну и тот же непонятный срок – заключение в ИТЛ на период войны.

Большую несуразицу трудно придумать: после выполнения боевого задания, то есть, отбомбившись над военными, а то и над мирными объектами, возвращаются ребята на базу и вдруг решают - а не изменить ли нам Родине, не сдаться ли нам добровольно в плен, потому что мы не согласны с политической линией Политбюро ЦК и прошедшего год назад XVIII съезда партии или усатый генсек нам не нравится (особенно отцу – многие грузины и сейчас им гордятся). При этом все трое – пилот (это отец), штурман и стрелок-радист - члены партии, молодые, честные, искренние, в правоте своего дела не сомневающиеся. В это время проклятые белофинны сбивают самолет, чем облегчают выполнение преступного замысла.

Первая весточка от отца датирована первым мая 1941 года, я уже, наверное, начинал ходить. Не могу не привести это письмо полностью, сохранив его орфографию.

Здравствуй Катя!

Очень долго думал, писать ли письмо, есть ли смысл и я все же надумал сообщить о своем существовании. Я не знаю и не могу знать вашую жизнь. Но всё же я думаю, что вы живете неплохо. С этой надеждой я живу тоже, неплохо, хотя очень многого не хватает и, прежде всего, скучаю о вас и, особенно, о том маленьком существе, которого я не видел, которого ждал, но не дождался. Если мне память не изменяет ему уже больше года, конечно, если он жив. Хочу взглянуть на него, но возможность я не имею, и моя просьба сообщить о моем ребенке подробное сведение и, если возможно прислать его фотокарточку, чтобы посмотреть на его образ.

Катя! Я прошу тебе простить мне, в чем ты меня обвиняешь, но ведь я тоже не виноват, если природа покорила меня, и, к сожалению, не могу сообщить о моей жизни и существование. Но ты должна понять, в чем тут дела и почему меня нет, и не имел возможности писать. Но факт, то, что сейчас я нахожусь далеко, очень далеко на север за полярным кругом. Но что еще писать о себе, пожалуй, все. Если это не удовлетворит твое любопытство, больше ничего не могу сделать.

Я прошу тебя сообщить обо всем, о своей жизни подробно, имеешь ли откуда-нибудь помощь, если да в каком размере. Имеешь ли связь с моими родными, если да сообщи мне о них и сообщи им обо мне. Имеешь ли связь с моими друзьями по службе, если да, сообщи о них тоже. Но пока все, привет всем.

Мой адрес: Коми АССР, Печорская область, п/о Абезь, п/я 274/3, мне.

Целую много. Твой друг Шио.

P.S. Лучше бы было прислать письмо воздушной почтой, можно бы было быстрей получить. Шио.

Выделенный мною абзац, кроме того, что это почти непереносимый крик одинокой и измученной души, содержит для меня, по крайней мере, две загадки: поняла ли мама этот зашифрованный текст и как она на него отреагировала. Это нам, умникам конца ХХ и начала ХХI веков, прочитавшим сначала “Судьбу человека“, затем Ивана Денисовича и Архипелаг и всю ту гору литературы о зеках вообще и пленных в частности, никаких тайн тут нет: если далеко за Полярным кругом и не имел возможности писать, дураку ясно - человек на зоне. А вот как это воспринималось в мае 41 года, поди, узнай. Мама умерла уже давно, но, боюсь, и она вряд ли вспомнила бы свою первую реакцию на это письмо.

1 января 1941 года мама начала вести дневник, который предварила эпиграфом:

Durch Leiden Freude…

L.Betchoven.

Без von, но и без перевода, немецкая все же кровь.

В дневнике она записывала для отца, он ведь не погиб, а только пропал без вести, как я расту и какие свершаю подвиги. Тут по этому вопросу тоже полный туман. Вот запись от 29/I:

Приехала Д. из деревни. Рассказывает, что в конце декабря и начале января несколько человек вернулись из плена – были в лагерях…………….

Родной мой! (дневник-то пишется для отца). У меня какое-то двойственное чувство: странно, но я в одинаковой степени верю в то, что ты жив и должен вернуться и в то же время потеряла надежду увидеть тебя. Увидеть у тебя на руках наше “рыжее солнышко” – сына, о котором ты так мечтал,… Сбудется это… и когда…

Слова плен и лагерь уже известны, но про отца никаких сведений нет, кроме письма полкового комиссара, о котором мама вспоминает 2/V 41г. – год назад она его получила:

…надежд становится все меньше и меньше.… Теперь я даже не уверена в том, что он жив…

А вот и 22/VI:

Сегодня в 12ч.15м. Молотов произнес по радио речь.

Германия напала на нас.

Война!

Пишу письмо Сталину.

О чем? Если ничего не известно, что можно просить даже у него?

Наконец 12/VIII:

Получила письмо от Шио……..

Шио жив…

Это то самое письмо, проверенное военной цензурой. Даже с учетом военного времени (а написано оно первого мая, за 52 дня до войны) шло оно долгонько. В дневнике, кроме этих двух строчек, про отца ни слова. Бомбежки, затемнения, сборы в эвакуацию, отъезд, арест отца (моего деда Оскара), высылка бабушки в Казахстан. Маму не выслали, так как она имела уже грузинскую фамилию, а то, как миленькая, загремела бы вместе со всеми. Загадка тех времен: что лучше – быть женой зека или иметь немецкую фамилию? Вернее, что хуже…

И так до 1944 года, когда вернулись в Москву из эвакуации.

Под новый год “бабука” (так я называл тетку матери) мне опять гадала; нагадала свадьбу – на сей раз ее гаданию не суждено исполниться. На возвращение Шио я уже перестала надеяться, а вновь выйти замуж пока не имею ни желания, ни возможности.

Мужская солидарность с отцом, хоть и виртуальная, он ведь умер, когда мне было всего 12 лет, – какая тут мужская близость, конечно вопиет. Но хоть капельку объективности: поженились они в марте месяце, жили в разных городах, мама защищала диплом, и только летом они вместе отдыхали в Сухуми (есть альбом с фотокарточками того периода – какие они молодые, красивые, веселые и счастливые; скажи им кто в тот момент об их будущей судьбе, разве поверили бы?). А потом война и все. В общей сложности они не пробыли вместе и полгода. А потом четыре с лишним года одиночества, неизвестности, ожиданий, да еще ребенок, да еще безденежье, да еще война, голод, эвакуация и прочие прелести. Поневоле задумаешься…

И вдруг 26 марта 44 года:

После обеда неожиданно пришла мама (вероятно, это Надежда Ипполитовна – первая мачеха), заметно взволнованная:

- От кого ты больше всего хочешь получить письмо?

Замерло сердце… Знакомый почерк на конверте. Шио жив!! От волнения не могу распечатать письмо… Четыре года был в заключении за то, что попал в плен в Финляндии, теперь освобожден, но без права выезда…

Про свою жизнь отец в этом письме пишет вскользь:

Живу я, сами понимаете, четыре года на заключении, но ничего, как-нибудь. В армию просился, но не берут, хотел еще полетать, да фашистов погонять.

Дальше пошли месяцы надежд, волнений, ожиданий и разочарований. В дневнике у мамы написано о резком ухудшении состояния здоровья отца, сама же она мне много позже рассказывала про каверну – открытую форму туберкулеза, водянку и порок сердца. Могу только предположить, что его с таким букетом просто актировали и до окончания срока (на период войны ведь) отпустили в ссылку умирать. В одном из писем он пишет:

…проклятый север забрал мое здоровье…

Как-то ему удалось добиться разрешения поехать в Грузию, опять, скорее всего, в связи с состоянием здоровья. Эшелон, на который он пристроился, ехал через Москву, и сутки отцу удалось пробыть у нас.

Пожалуй, это первое оставшееся в моей памяти реальное событие (увы, не Толстой, как купали и пеленали, не помню). Мы жили в Сокольниках на 5-ом Лучевом просеке в деревянном доме при детском туберкулезном санатории, где мамина тетка работала завучем. Втроем мы жили в одной комнате, вряд ли больше 15-20-ти метров.

Война подходила к концу, на офицеров нацепили золотые погоны, и они ходили, скрипя новенькими портупеями и оставляя за собой шлейф запаха Шипра. Такими были мамин двоюродный брат Лева и его однополчане, с которыми он к нам изредка заходил. На столике стояли две фотографии: отца, которого я никогда не видел, и Льва, частенько захаживавшего, да всегда с гостинцами племяшу, короче, у меня было два папы: папа Шио и папа Лева, один реальный – Лева, другой – виртуальный, как теперь сказали бы, Шио (да еще имя такое выдумали).

И вот в нашей комнате появляется грязный, в арестантском бушлате, с обритой головой и небритыми щеками мужик (какой там Шипр!), и меня пытаются уверить, что это мой отец! Мне четыре с половиной года и разобраться в перипетиях взрослой жизни ох как трудно. Я залез под кровать и долго не хотел оттуда вылезать на свет Божий, где происходили события, напрочь не совпадающие с моими о нем мечтами и представлениями.

А вот каково было отцу, я и представить себе не в состоянии. Хотя о лагерной жизни, быте и т.п. все (в смысле все, кто хотел) теперь наслышаны и начитаны, никакие описания ни Шаламова, ни Солженицина, ни Марченко не могут передать реалий лагерной жизни, оставаясь для большинства умозрительными представлениями. А здесь человек четыре года был в аду и жил только мечтой обнять жену и увидеть сына (впервые!) и такая встреча. Субъективно судить четырехлетнего мальчишку, скорее всего, не за что, но объективно я считаю это самым своим большим грехом в жизни.

Пробыв в Москве меньше суток (разрешения на пребывание в столице у него не было вовсе), отец отправился в Хашури, где его встретили как воскресшего и вернувшегося с того света, что, впрочем, так и было. Немного зная грузинские обычаи, могу представить, что там творилось. Работать отцу категорически запретили – поправляй здоровье, у нас всего хватает. Отец бомбардирует Москву длиннющими письмами, умоляя нас скорее приехать в Грузию.

Мама отдала ему свои дневники, прочитав которые он узнал, как мы жили без него, и решил описать свои мытарства. В своем дневнике он описывает только финский плен. Ну, плен есть плен – и поколачивали, и допрашивали, но вот завтрак: два куска белого хлеба с маслом, сахар и кофе. Нынче в плохоньких гостиницах (этак две-три звезды) на Западе это называется континентальный завтрак, ну, может, еще подбросят ложечку джема. Но для лагеря в нашем представлении это невиданное роскошество.

В этом плену отец пробыл несколько месяцев, затем их обменяли, со слезами на глазах они вернулись на Родину… и конец дневника. Что было дальше, как обращались с ними свои, чем кормили – об этом не звука. Заканчивается дневник так:

…прошло пять лет, очень много изменилось, но оказалось во мне не изменилось ни чего, кроме того, что потерял немножко здоровья

Всего-то.

Мама, когда я подрос, рассказывала, что отец, сравнивая условия в финском и нашем лагерях, говорил, что финны больно били резиновыми палками (оно и понятно – сбили красного стервятника, оккупанта и пр. – чего с ним церемониться), но наши били больнее. При этом он оправдывал все, что происходило, стандартной для тех времен, а может и для нынешних, поговоркой про летящие щепки во время рубки леса.

1945 год. Хашури. С теткой Цициной, сестрой Цисаной и братом Нукри


Затем мы приехали в Грузию, какое-то время жили в Хашури, но мама скоро не выдержала постоянного наплыва родни, шумного ежедневного многочасового застолья, в котором она не могла принимать участия и из-за отсутствия привычки к этому и из-за незнания языка, и, конечно, не могла согласиться с ролью женщины как подавальщицы вина и закуски кутящим мужикам, привычной для грузинок, но непереносимой для нее.

Мы уехали в Тбилиси. Жили в бараке, на самой окраине в Дидубе, сейчас там даже метро есть, а тогда через маленькую речушку от нас находился лагерь немецких военнопленных.

Отца часто подолгу (месяц, а то и больше) не было дома, и сейчас мне трудно судить, ездил ли он лечиться, или у него были какие-то проблемы с органами, почему-то ведь в 46 году было еще одно постановление ОСО – так написано во всех реабилитационных справках.

Все мечты мамы были связаны с возвращением в Москву.

по возвращении из Грузии
единственная фотография, где мы втроем
Последний раз вместе. Весна 1952 года

В конце 46 это, наконец, свершилось. Через несколько месяцев к нам присоединился отец, но мытарства его на этом не кончились. Сначала полгода его не прописывали, и, следовательно, не брали на работу. После того, как прописали, на работу брали, но первым на увольнение по любым причинам был кто? Правильно, бывший зек. Это происходило ежегодно, а то и не один раз в год. Такое и здоровый человек не выдержит, а для лагерного доходяги это медленная, но верная смерть.

В июне 52 года мы с отцом поехали в Грузию, я был бесконечно рад, а отец ехал умирать на родину. Вскоре его положили в больницу, и 12 июля он умер.

Я видел отца накануне и ничего не подозревал. Хотя он сказал мне на прощанье странные слова, осознал которые я много позже:

не высовывайся особенно, сынок…

Я старался. Правда, не всегда получалось.

последняя фотография отца

Похороны были, как всегда, грандиозные – больше тыщи человек. Мама, когда мы возвращались в Москву, сказала, что, если бы десятую часть тех денег, что ушли на похороны, дали отцу, он прожил бы еще с десяток лет. Но так в Грузии принято. Я, увы, много раз бывал на похоронах (бабо и тетя Нино в один год, затем Како, последний Ираклий – сырота, как он себя называл, действительно: старший из детей он пережил всех), и картина всегда одна и та же.

Похоронен отец в Беками, на тихом деревенском кладбище, на горе, с которой открывается редкая по красоте панорама на Хашури, Сурами, Куру и Сурамский перевал. Жаль, что бываю я там реже, чем хотелось бы.

А теперь это и вовсе заграница…

Продолжение >>>

 

 

 


Уважаемые читатели! Мы просим вас найти пару минут и оставить ваш отзыв о прочитанном материале или о веб-проекте в целом на специальной страничке в ЖЖ. Там же вы сможете поучаствовать в дискуссии с другими посетителями. Мы будем очень благодарны за вашу помощь в развитии портала!

 

Редактор - Е.С.Шварц Администратор - Г.В.Игрунов. Сайт работает в профессиональной программе Web Works. Подробнее...
Все права принадлежат авторам материалов, если не указан другой правообладатель.