"ПРАЖСКАЯ ВЕСНА" 1968 ГОДА

ПРАЖСКАЯ ВЕСНА В ОДЕССЕ

Вячеслав Игрунов

 1968 год был, пожалуй, самым замечательным годом в истории гражданской жизни нашей страны за весь советский период. И хотя самые важные и довольно хорошо известные события происходили в Москве, всю страну пронизала волна нравственного пробуждения. И Одесса не составляла здесь исключения.

Для нас этот год начался поздно, где-то в конце февраля, быть может даже в марте. Долго отсутствовавший Саша Рыков вернулся из Ленинграда и стал расспрашивать о нашем отношении к Дубчеку. Наши круглые глаза означали совсем простую вещь: мы ничего не знали ни о Дубчеке, ни о переменах в Чехословакии. К этому времени мы настолько агрессивно относились ко всему советскому, что никаких газет в руки не брали, телевизора не смотрели, радио не слушали. Едва ли не на три месяца, отстранившись от окружающего мира, мы читали книги по истории и занимались живописью. И все наши встречи были пронизаны разговорами о Ван-Гоге и Кандинском, о "мерзких выродках", разрушивших Россию и задушивших культурный всплеск начала века. Мы давно уже отказались от марксизма, от тяготения к социализму, но в душе оставалась еще некоторая неопределенность, вера в то, что революция, превратившись в катастрофу, была, тем не менее, основана на порыве к чему-то духовному, человечному. Потрясение, пережитое нами через открытие современной живописи, сорвало пелену, застилавшую глаза. Переоценка ценностей, тянувшаяся два года в конце 67го привела к тотальному отвержению всего окружающего, к самоизоляции, к работе исключительно над фундаментальными проблемами. И вот - Чехословакия. Началось!

Надо сказать, что когда мы были почти настоящими марксистами, в 1966 году, на исторических параллелях построили как бы график революционного преодоления социализма. И в соответствии с этим графиком где-то в семидесятых годах должен начаться развал советской социалистической империи, и начнется он именно с Чехословакии, в наибольшей степени готовой к нему. К 68му году мы перестали быть марксистами, но многие представления остались в сознании как клише. Поэтому нам легко было поверить в "Пражскую весну", но... Но слишком рано начиналась эта весна!

Мы бросились в библиотеки, а когда в Варшаве власти вкупе с рабочими дружинами подавили движение интеллигенции, мы стали читать польские и чешские газеты. Витя Сазонов читал "Трибуну люду" и "Жиче Варшавы", а я штудировал "Руде право", параллельно осваивая чешский язык и на "Вытварне умени". Разумеется, в "Руде право" было много больше информации, чем в советских "Правде" и "Известиях", но, увы, там ее было намного меньше минимума, который мог нас удовлетворить. И мы стали искать любые сведения о Чехословакии. О людях, о стране. И время от времени мы встречали людей, от которых удавалось узнать нечто живое, не казенное.

В конце марта по областным партийным организациям было разослано письмо Брежнева Дубчеку. Мой отец, мелкий партийный чиновник, догадывавшийся о моих - "народнических" по его мнению - настроениях, будучи в легком хмелю, затеял со мной разговор, в котором и рассказал об этом письме: "ну, теперь пусть ваш Дубчек держится! Мы ему покажем!" Сразу же пахнуло ужасом, торжествующее лицо отца казалось отвратительным. Я помнил мельком попавшиеся мне на глаза лет пять перед тем венгерские фотографии из советского официоза, я уже слышал бравые рассказы соседа- алкоголика о его подвигах в Дебрецене и я слишком ненавидел тогда советскую власть, чтобы усомниться в том, что произойдет в Чехословакии.

Рано! Рано! Мы не успели здесь, в Советском Союзе собрать силы, чтобы последовать за вами, наши чешские братья!

Я и Сазонов сели писать письмо. Наша приятельница Таня Белоконь должна была отправиться с группой "морально устойчивых" студентов в Прагу на летнюю практику и согласилась передать его в "Студент". (Надо ли говорить, что мы сочувствовали самым радикальным силам Смрковскому, Цисаржу?!) Но мы сами были много радикальнее "Студента" и оттого понимали, что реформы нельзя проводить в упоении свободой. Танки, советские танки будут у вас завтра и если все, что вы имеете, вы выставите на витрину, то в день оккупации все ваши лидеры окажутся в Сибири. И чем яростнее вы будете добиваться радикальных перемен, тем выше скорость будет у тридцатьчетверок.

Мы думали тогда, что чешские демократы, так же как и мы, знали цену и социализму, и Ленину, и "интернациональной дружбе", мы думали, что для них "социализм с человеческим лицом" это путь в демократию, где нет места ни Ленину, ни "научному социализму". Поэтому надеялись, что нас поймут: перед лицом вторжения надо использовать каждый день для создания подпольных структур оппозиции, которые начнут действовать при возврате тоталитаризма. Именно потому, что мы были радикалами, мы призывали во имя действительного достижения желанной цели не торопиться.

Это был, конечно, революционаризм, который мы только начали преодолевать, пытаясь оценить реальные возможности реформаторской практики. Мы всей душой хотели революции (боясь революции и декларируя в теории стремление ее избегать), желали ее спасти - и призывали к предусмотрительности и осторожности, желая как можно дальше уйти от тоталитаризма, мы призывали к умеренности. Уже тогда мы осознавали, что наши идеалы так далеки от состояния общества, что их нельзя достичь ни одним прыжком, ни вообще усилиями одного поколения. Но это было все еще ленинское представление о компромиссе - ловкой тактике, учитывающей скоротечный баланс сил. Но прорыв состоялся - всего, может быть год или два спустя, сознание того, что преобразование общества это дело не одних только революционеров, что компромисс - это не тактика обмана врагов и союзников, а главная стратегия развития цивилизации, стало для нас основой личной ответственности. Этим наша небольшая одесская группа инакомыслящих сильнее всего и отличалась в складывающемся Демократическом Движении.
В день отъезда, вдруг, наша приятельница категорически отказалась брать письмо - накануне им устроили промывание мозгов, после которого она была уверена в неизбежном и тщательном досмотре. Разговаривал с ней Сазонов и, убедившись в невозможности уговорить, уничтожил письмо. Я и сейчас жалею, что оно не дошло до редакции, но, задавал я себе вопрос всего несколько месяцев спустя, что было бы с нами в противном случае? Ведь редакция "Студента" была одним из первых мест, куда ринулись "интернационалисты" 21 августа.

В мае начались военные учения стран Варшавского Договора. Все! - думалось нам, - эти войска уже не выйдут из Чехословакии. И они действительно не выходили! С огромным трудом Дубчеку удалось добиться их вывода чуть ли не в начале июля. Мы вздохнули с облегчением. К сожалению, это были не последние учения. Но когда 1 августа (если не ошибаюсь) были достигнуты соглашения в Чиерне-над-Тиссой - ни много ни мало "невмешательство во внутренние дела" - мы смеялись и обнимались, мы целовались и ночь напролет пили "Кокур" и "Белый мускат красного камня". Юные идиоты!

20 августа я сторожил, дежурил на стройке, принимая песок. Я подкачивал воду на Фонтане и перечитывал 22 том Маркса и Энгельса. Это было счастливое время, когда у нас начали получаться очень красивые картины, мы научились владеть кистью и красками, и нам очень нравилось масло. Мы были молоды и у нас была любовь. Мы очень хотели верить, что советская машина дала осечку. Мы знали, что кризисы будут еще, но нам так хотелось, чтобы в Чехословакию не пришел венгерский пятьдесят шестой. Но уже наступило утро 21 августа.
Звонок Сазонова позвал меня в тот момент, когда я пришел домой с подкачки. "Ты знаешь..?"

Мы были конспираторами. Чтобы победить, мы должны были готовиться. Должна быть создана теория, а за ней организация. И только после этого можно выступать открыто. Нет, мы не боялись ареста. Каждый из нас знал, что долгие пятнадцать лет, которые надо ждать до торжества нового мира, нам не пробыть на свободе. Но работать ради победы, работать так долго и так успешно, как только можно, это был наш долг. Мы легко отказывались от многих радостей юности - о чем иногда грустишь в зрелом возрасте, - но мы не имели права рисковать свободой. Поэтому конспирация была нашим кодексом чести. Но 21 августа мы были свободны. Почти.
Надев черные траурные повязки, мы с Сазоновым вышли в город. Нам казалось, что не надо будет ничего говорить - все сказано и без нас, черные ленточки лишь покажут, на чьей мы стороне. Увы! Озабоченные старушечьи лица из очередей (мыло, соль, спички - все это так нужно во время войны!) перемежались летними улыбками счастливых южан. Где-то на Приморском бульваре Игорь Чубайс, старший брат нынешнего шефа Госкомимущества РФ, размахивал чехословацким флагом, где-то Василий Харитонов бросал на стол партбилет - за что его потом выгонят с работы из Холодильного института, а еще позже арестуют,- но мы этого не видели.

Радостные встречи, удивленные глаза - "что-то случилось ребята?" "Да, наши друзья гибнут в Чехословакии" - ошеломление, непонимание, пожимиание плеч. И через час мы сняли повязки. Не мечите бисера вашего... Ах, как мы не по-юношески были мудры! Да, я и сейчас думаю, что поступив так, мы открыли для себя терпение, мы открыли себе путь к размышлению, к взвешенности и ответственности. Но как хочется иногда думать, что ты был с теми, кто у Лобного места!

Сняв повязки мы стали разыскивать "чехов", которых было довольно много тогда в Одессе. У Политехнического встретили ребят с печальными глазами и чехословацкими вымпелами. Это были студенты из Брно. По русски они говорили весьма неплохо, хотя разговаривать с нами им не слишком хотелось. Но мы их убедили, и на следующий день были в маленькой комнате политеховского общежития. Они были подавлены. Наши долгие извинения, заверения в солидарности, казалось, еще больше угнетали их. А когда кто-то из нас обронил имя "Ленин", удивлениюне было границ. "Мы слышали, что Сталин..., но Ленин! Это же совсем другое дело!" И вот этим пришельцам из гнезда контрреволюции мы читали лекцию о большевизме, о роли Ленина, о советской империи. Насколько же наивнее нас были эти каэры!

Прощались мы уже тепло, как друзья. Уносили вымпелочки и адреса: ведь нам предстояло теперь поддерживать друг друга через границы. Кем вы стали теперь, как пережили долгую чехословацкую осень? Мы так больше никогда и не видели вас - вскоре в ожидании обыска, лихорадочно уничтожая компромат, я, выучив наизусть адреса, сжег клочок бумаги, и теперь не помню даже ваших имен.
В эти же дни мы стали слушать радиоголоса. Где-то в начале 66го мы уже пытались слушать Би-би-си и "Голос Америки" ("Свободу" практически не удавалось поймать), но тогдашний наш радикальный марксизм и приторные голоса Гольдберга и Лясковского надолго оттолкнули от этого занятия. Нам надо было следовать вперед, к коммунизму, а не оборачиваться к исторически обреченному капитализму. И хотя в 68ом наше отношение к коммунизму и социализму было покруче, чем у любого обозревателя травоядного западного официоза, подсознательная неприязнь не позволяла даже просочиться идее послушать голос из-за бугра. Но в августе у нас не было альтернатив.

То, что мы услышали, потрясло нас до глубины души. Подробности событий, русские пулеметы расстреливают чехов, сжигающих "Правду", и, наконец, Красная площадь, 25 августа. Было трудно поверить, что в нашей стране нашлась группа смельчаков, рискнувшая выйти на площадь с лозунгами протеста. А то, что среди демонстрантов была жена Юлия Даниэля, убедило нас в существовании не просто одиночек-протестантов, но среды, противостоящей режиму. Это открытие изменило едва ли не все наше поведение. Потом, читая тексты Ларисы Богораз и многое-многое из самиздата, радуясь и не соглашаясь, мы вынуждены были признать: не разумность, толкающая в подполье, а наивность, определяющая открытость, не осторожность, а безрассудство создают движения. Я счастлив, что мне пришлось жить в это время, я счастлив, что мне выпало счастье накрепко сдружиться с Ларисой. Я счастлив, что благодаря таким, как она, я сумел понять свои ошибки, и благодаря таким, как она, я живу сегодня в свободной стране.
Августовские события подтолкнули нас к источнику информации, который в одночасье расширил наш горизонт. И мы не могли смириться с тем, что история просочится у нас сквозь пальцы. Слава Богу, мы немного зарабатывали в то время! Мы смогли взять напрокат неподъемный магнитофон "Днепр" и затереть классическую музыку на пленках Саши Рыкова записями "Свободы", "Голоса Америки", "Би-би-си". Но что это были за записи! Выступления Дубчека, Свободы и Смрковского, рассказы о пленении лидеров Чехословакии и переговорах в Москве, почасовые репортажи из Праги. Несколько месяцев спустя кагебешники, будут задавать нам вопросы: на чем вы писали? как при таком глушении у вас получались прекрасные записи? Все очень просто, отвечал я, проведите несколько ночей без сна, и у вас получатся.

Задержали нас в ноябре. Позади была неудачная попытка обосноваться в Москве, связаться с тамошними инакомыслящими. Но зато мы сумели познакомиться с Сашей Живловым, давшим нам "Доктора Живаго", "Новый класс" Милована Джиласа, "Истоки и смысл русского коммунизма" Бердяева и еще две-три книжки. Эти книжки откроют нам библиотечку и дом Исидора Моисеевича Гольденберга, от него потянутся ниточки к Тымчуку и Строкатовой, к Шифрину и дальше - в Москву, к Тельникову, Шихановичу и всем, всем, всем. Но Гольденберг, как и Белла Езерская, и Исай Авербух, и Алик Югов - это все-таки чуть-чуть позже, в самом конце 68 года.
А четвертого ноября рано утром нас с юной женой вытащили тепленькими из постели в чужой квартире два дюжих молодца и посадили в машину. Жизнь у нас была скверная. Плохое взаимопонимание с родителями создавало нам массу трудностей в это время, и я слабо надеялся, что нас и впрямь везут в отделение милиции ("Мы из милиции, ваши паспорта, где прописка?"). Но просмотр книг и бумаг ("Это возьмите с собой, а этого брать не надо") оставлял мало надежд на это. И когда мы проехали мимо Ильичевского отделения, все стало на свои места. Было ужасно обидно: так мало успели сделать, а уже Сибирь! Впрочем, в то время я ждал ареста из-за глупого инцидента с восхитительным Хаимом Токманом, который подбивал меня печатать и клеить листовки по поводу оккупации Чехословакии (а я его отговаривал), но который вел себя ужасно неловко. Так что я был уже готов и успел подготовить мою молодую жену (правда, для ГБ она была вовсе не жена, и грязные разговоры были излюбленным приемом при допросах моих друзей).
К сожалению, я себя скверно вел. Я был убежден, что Хаим Токман - само имя было похоже на революционный псевдоним - нормальный провокатор, который "разрабатывал" меня. Поэтому в ответ на вопрос "что вы думаете о Чехословакии" я очень простодушно сказал нечто умеренно-критическое. "А вы с кем-нибудь делились этими мыслями?" "Да, конечно." "И с кем же?" "Ну, я не помню. С друзьями, наверное..." - затягивание времени, попытка сориентироваться, слово за слово. Наконец, "вот недавно разговаривал с молодым человеком по имени Хаим"."А фамилия?" "Уж чего не знаю, того не знаю."
Через минут пять передо мной фотография Токмана. Теперь я думаю, что это было оперативное фото, а тогда мне, совершенно зеленому, сквозь сомнения это фото представлялось доказательством вины. Как в пять минут без фамилии можно узнать, о ком речь, и положить на стол доказательство своего знания? Ну почему я не знал тогда больше об этом удивительном человеке, наивном правдолюбце, романтике и борце? Почему М., познакомивший меня с ним, ничего о нем не рассказал? Почему?.. Их много, этих "почему?".

Так или иначе, я назвал его имя и сказал, что нас свел М. Мне сейчас больно и стыдно за себя, но тогда я, такой уверенный в своем понимании советской власти и ее методов, был огорчительно неопытен. Я был достаточно осторожен, чтобы не сказать слишком много. Моя тактика была расчитана на то, что дальше меня следствие не пойдет, но мне и в голову не могло прийти, что называя имя Токмана я совершаю недопустимый поступок - для меня Токман был лишь ловким провокатором, сумевшим заставить меня раскрыться. И как ни стыдно мне теперь за свой промах, я благодарен судьбе, что он случился так рано, в таком нежном возрасте: с тех пор я не позволял себе обвинять в стукачестве людей до той самой минуты, пока в моих руках не было неопровержимых доказательств, я научился доверять людям, и они почти никогда не подводили меня. С течением времени в Движении победит подозритерьность, разрушающая не только человеческие отношения, но и сами нравственные качества людей.
И вот меня везут на машине домой - на обыск. И вдруг, у вокзала, машина неожиданно тормозит. Один из сопровождающих выскакивает - и я вижу тщедушную фигуру Хаима с ватманом под мышкой. Мгновение - и он на переднем сиденье, машина разворачивается и мы мчим назад на Бабеля. Вот здесь сомнение начинает переходить в догадку: я сдал человека!
Был ли я трусом? Думаю - нет. Но я выполнил требование гебешников и сидел молча. Я так ждал, что Хаим повернется или глянет в зеркало - увы! Вероятно он был занят тем же, чем и я. Я не помню, о чем думал тогда, но, конечно же, искал выход. Выход был найден, Хаим вел себя твердо, а я сумел хорошо построить легенду.

Вообще вся стратегия отношений с ГБ была довольно хорошо разработана нами. Главной целью было спасти организацию, а потому надо было брать все известное госбезопасности на себя, говорить охотно, имитируя искренность, и тем самым вводя в заблуждение жандармов и обрезая следствие на себе. Оговаривать себя считалось не только разумным, но и безопасным: чудовищная темнота помогала думать, что попавшийся в КГБ уже обречен, ему никогда больше не видеть воли.
Это была отнюдь не нелепая схема, но мы жили в другой эпохе. Когда вечером меня выпустили на свободу, мое потрясение было несравненно большим, чем при задержании. За один день я перепрыгнул в другую эпоху. Теперь я знал: можно оказаться на подозрении, даже можно попасть в "самое высокое здание города" - и все-таки выйти оттуда. Мы, как оказалось, жили в стране скверных законов, которые, к тому же, мало принимаются в расчет, но все же существуют. Это не страна абсолютного политического произвола, в которой я жил еще вчера, 3 ноября 1968 года. В этой стране еще что-то можно делать не только в подполье. Страна, позволяющая себе такое, может избежать революции. С этого дня никогда больше я не был революционером. Ни марксистским, ни антимарксистским, никаким. Пройдет всего несколько недель - и я буду распечатывать "Хроники текущих событий", последние слова демонстрантов 25 августа, письма Григоренко, статьи Померанца, я научусь себя вести в КГБ так, что самый строгий критик не предъявит мне претензии, я буду оставаться радикалом, каким, пожалуй, остаюсь и сегодня, но мой радикализм будет особого толка. Я буду теперь всегда и везде искать самые мягкие решения и стремиться к компромиссу: если противник не беспощаден, я должен быть милосердней его. Весь год, все, что так или иначе связано у меня с Чехословакией, рождало во мне ненависть к насилию, и эта ненависть не вела к вражде, но к компромиссу.

К концу дня 4 ноября стало ясно, что причиной моего задержания были показания одного члена нашей группы, нарушившего категорический запрет и пославшего по почте перевод "2000 слов". Письмо было отправлено Лене Ротштейну в Томский университет на несуществующее имя. Но перлюстрация - а по моим наблюдениям перлюстрировалась едва ли не треть писем, проходящих через одесский почтамт - и оперативные данные позволили быстро найти отправителя.

См. о вышеописанном эпизоде также в комментарии В.Игрунова к рассказу Игоря Розова

 

Правда, я думаю, мы были все-равно обречены. Стукач появился приблизительно в мае. П. был однокурсником Зуся Тепера, с которым тот немного поговорил о Чехословакии. Зусь пригласил его (вопреки нашим просьбам) послушать рассказ ... Осятинского о Чехословакии. Позже тот же Осятинский начитал на пленку перевод "Двух тысяч слов", Рыков и Тепер отпечатали текст на машинке, а я отредактировал его. Насколько я знаю, имя действительного переводчика на дознании не называлось. Мне, правда, показывали письмо управдома, который сообщал, что видел множество газет "на ненашем чешском языке" в квартире у Осятинского (газеты были изъяты), но я безоговорочно подтверждал свое авторство перевода, что сильно раздражало майора Гулакова.

Надо сказать, что никто из нас не пострадал сколь-нибудь серьезно. Разве что за нами установили слежку. Слежку, которая то усиливалась, то ослабевала на протяжении двух десятков лет. Но ни она, ни аресты не могли предотвратить нашего противостояния системе, равно как и не смогли спровоцировать непримиримости и бескомпромиссной враждебности. У нас в Одессе уже в 1969 году создался довольно обширный круг инакомыслящих, объединявший демократов и сионистов, украинских националистов и анархистов. Книги, которые мы размножали, читали в дюжине городов на протяжении полутора десятков лет, тексты, написанные в Одессе, и люди Одессы наложили свой отпечаток на развитие демократического движения в СССР. Идеи, зарождению которых способствовала "Пражская весна" да и другие события 68 года, понемногу пробивают себе путь в большую политику, и я уверен, что будущее принадлежит им.

 


Уважаемые читатели! Мы просим вас найти пару минут и оставить ваш отзыв о прочитанном материале или о веб-проекте в целом на специальной страничке в ЖЖ. Там же вы сможете поучаствовать в дискуссии с другими посетителями. Мы будем очень благодарны за вашу помощь в развитии портала!

 

Редактор - Е.С.Шварц Администратор - Г.В.Игрунов. Сайт работает в профессиональной программе Web Works. Подробнее...
Все права принадлежат авторам материалов, если не указан другой правообладатель.