К основному сайту IGRUNOV.RU
 
Александр Южный
Шура Чернов
Борис Херсонский
На первую
 

 

 
Борис Херсонский

Портрет работы г.Вовка, 1999

* * *

В хорошие годы свой хлеб возми
и отпусти по воде:
найдешь его через много лет.
Дай долю семи
и даже восьми,
потому что не знаешь, какой беде
быть на твоей земле.

Из Экклезиаста (11, 1-2)




Борис Херсонский

Фото с презентации
книги Б. Херсонского,
конец 90-х годов XX века.

ИРОНИЧЕСКАЯ МОЛИТВА

Благословен Ты, Господь,
Бог наш, Царь Вселенной,
защищавший нас, поддержавший нас
и сохранивший нас до сего дня;
лучше б нам не видеть его...

Борис Херсонский
Из книги "Семейный архив"

Да поэзия ли это вообще? Или что? Как это правильно назвать?

А впрочем - черт с ней, с правильностью, ничего они обои во мне не изменят: творчество Бори Херсонского для меня - естественная поэзия юности. Мы в школе хором распевали вперемежку "Надежда я вернусь, когда", "Кожаные куртки брошенные в угол", "Страшно, аж жуть", "Отважный рыцарь сыр Робер был рыцарем до гроба.." "Мимо ристалищ и капищ..."

Я тогда был уверен, что все это - настоящая поэзия, но с этой уверенностью за прошедшие 30 лет произошли метаморфозы. Для меня было большим огорчением, когда в другой, не школьной компании, мне как дважды два доказали что принесенные мной стихи двух Борь - Херсонского и Владимирского - посредственны, претенциозны, безвкусны и вторичны - было такое выражение: "вторичное искусство".

Также и наоборот, я очень огорчился, когда Боря Владимирский таким же манером доказал мне, что стихи Высоцкого - китч, дешевка, грязная работа для завоевания дешевой популярности... Я сначала обижался на Владимирского, и на тех, кто ругал его стихи тоже, потом тешил себя мыслью, что они ошибаются, а потом, почитав кой-чего по литературоведению и по искусствоведению вообще, понял, что они правы. И считаю так до сих пор. Я понял, что искусствоведение есть достаточно точная наука, но она существует сама по себе, а я, мои друзья и наша любовь к поэзии - отдельно, в другом мире. Поняв это я успокоился, и много работал в самиздате и магнитиздате, в качестве издателя, в общем это мое хобби и до сих пор.

Сегодня я с гордостью могу предъявить свою работу почти двадцатилетней давности это Борины стихи отпечатанные мной на машинке для своих друзей. Тираж этого издания, кажется, три закладки, то есть 15 или 18 экземпляров. Однажды Боря попросил всех своих друзей уничтожить его стихи, причины этого были, сами понимаете, не Гоголевские, это было когда сел Петя Бутов, однако я не послушался и, как говорится, спрятал, но не прекратил.

И все это время и теперь тоже я думаю - почему мы должны были прятаться и унижаться, прячась? Почему нельзя было так, как сегодня, собраться и издать нормальную типографскую книгу? Если вы захотите свалить все это на КГБ и авторитаризм - это слишком простой ответ. А откуда берется авторитаризм? Почему Хрущев, простой человек из народа, был уверен, что он точно знает, какие картины хороши, а какие плохи? Не потому ли, что в том же были уверены его министр культуры, и заместитель министра и вся иерархия их подчиненных, включая и искусствоведов не только тех, что в штатском, а интеллигентных профессионалов? Я почти уверен, что многие, увы, очень многие из читающих эту статью, тоже знают, что есть искусство, а что китч, что посредственно, а что гениально, и решают исходя из этого своего знания.

Это маленькие Хрущевы и Сталины сидящие в нас, знают это.

Я не знаю истины. Я не знаю, но верю, что то, что выдается за знание истины - не есть компетентность, оно есть НЕТЕРПИМОСТЬ. Я верю также, в то, что поэзия живет не в лабиринтах литературоведческих терминов, а в душах людей. На таких же машинописных листках у меня есть (или были) стихи Бродского, Галича, Окуджавы, и "Лука Мудищев" Баркова, и "Москва-Петушки" Ерофеева.

Для меня это догмат веры: благодаря этому я верю, что Борины стихи - и есть настоящая поэзия.

И да благословят нас все боги, которых сочинили поэты!

(Михаил Кордонский)



Из книги "Восьмая доля"

* * *

Я в детстве видел дерево во сне.
На ветках вместо листьев были письма,
должно быть адресованные мне.
Но я был мал. Едва лишь дотянулся
до нижнего письма, верней открытки,
где поздравляла бабушка меня
с девятым днем рождения. А впрочем,
я не вникал в детали и картинка
меня не привлекла. Тем интересней
мне показались письма наверху.
Но я был мал. И чтоб до них добраться
избрал не самый легкий путь: проснулся,
позавтракал, оделся и спустился
во двор, где у мальчишек научился
взбираться на деревья. А зачем?
Ведь больше мне не снился этот сон...

1970


* * *

Я часть пейзажа городского,
зерно мозаики людской,
участник гомона людского
и сутолоки городской.

По переулочкам наклонным
пенсионеров пересуд,
и над асфальтом раскаленным
корзины с фруктами несут.

Из отворенной настежь рамы
на тротуар летят, легки
обрывки фортепьянной гаммы
и телефонные звонки.



СРЕТЕНЬЕ

Ты жить своею головой
с младенчества привык.
И прославляет разум твой
твой собственный язык.

Что говорить! Большая честь
людское естество.
И все-таки над нами есть
живое существо.

Отец и Сын и Святый Дух
составили Его.
Одно из трех, одно из двух,
одно из одного...

Давай Его помянем, друг,
ведь мы уходим в ночь.
Помянем на-авось: а вдруг
он сможет нам помочь?

Все ватники навстречу нам
да темные платки.
Оббиты жестью по краям
фанерные совки.

Сгребают люди снежный хлам,
расчистив магистраль...
Сегодня в полночь пополам
расколется февраль.

1973



ГАМЛЕТ

Должно быть, не сладили дела
с тобой, неразумный школяр.
Как ножны для шпаги, для тела
уже приготовлен футляр.

Готовься - командует ротный,
гвардейцы смыкают кордон.
Хранилище всей подноготной.
Нет выхода. Вход воспрещен.

Должно быть, судьба человека
ясна, неразумный школяр.
Из мыслящих - кто не калека?
Из пишущих - кто не фигляр?

Твой город надеждой бесплотной
на почве бесплодной взращен.
Хранилище всей подноготной.
Нет выхода. Вход - воспрещен.

1975



* * *

Хизнь не моя, немая
у темного окна
стоит, не понимая,
зачем жива она.

В окне грохочут громы
из тучи грозовой
и воздух на изломе
сияет синевой.

Всемирного потопа
размеренная речь,
тяжелых капель топот,
и - словно камень с плеч.

Я чувствую впервые,
что ныне мне подстать
все кольца годовые
на плахе сосчитать.

Я долго жил, условясь
со всеми, кто знаком.
...И разве только совесть
стоит особняком.

1976


* * *

Расстаемся через силу -
может всякое случиться,
и душа не достучится
ни к тому, ни к тому -
ни в могилу,
ни в больницу,
ни, тем более, - в тюрьму.

1976


* * *

Шестьдесят героических лет.
Деревца за чугунной оградой.
Чуть правее - университет
обесточенной черной громадой.

Как смеркается рано! И нет
под ногами опоры. Как шатки
наши мысли! Торжественный свет
пропадает совсем, без остатка.

Даже ругань слышна не везде.
Небожитель, верней, долгожитель
примеряет к соседней звезде
императорский кремовый китель.

Затепляет лампадку в углу,
и, открыв несгораемый ящик,
расставляет рядком на полу
свежевыбритых вышестоящих

и алфавитном порядке. Вперед!
Без оглядки. В подземных архивах
нас в картонный берут переплет
непричесанных, пьющих, счастливых...


7.XI.1977-1979



.

* * *

Добротным твоим разговором
и ломаной линией рта
я жив в этом мире, в котором
нас всех разделила черта.

Покуда из окон соседних
кричит в унисон телеглас,
нашелся один собеседник,
да видно и тот - не про нас.

Он ходит в пустом коридоре,
в открытые двери стучит,
и перхоть в неровном проборе,
и весь его вид - нарочит.

О, время бумаги и скрепок!
Дождешься незванных гостей.
Не время, а гипсовый слепок
беззубых его челюстей.

1977



* * *

В стране, где цвет погон НКВД
нежнее цвета школьной промокашки,
где на портрете Маркса в бороде
видны следы желтка и манной кашки,

где мыслей - что волос, но все в клубок
свалялись и умрут на дне стакана,
где прикрывая бедра и лобок
стоит Венера посреди фонтана,

где музыка нарублена, как фарш,
танцуют все, сползая по наклонной,
где весь оркестр сбивается на марш,
кто на армейский, кто - на похоронный,

где челюсти овчарок не разжать,
где каждый третий вытравлен в утробе,
и где попытка выжить и бежать
тождественны. И безуспешны - обе.

1977-1990



* * *

Между серых бетонных коробок,
под линейным холодным дождем,
мы идем неприметно бок о бок,
хорошо, осторожно идем.

Без любви и надежды напрасных
возвращаемся навеселе
доживать исчезающий праздник
в суете, нищете и тепле.

Нам известны квадратные плечи,
на которые ставят гробы.
И прямые, широкие речи,
и покатые, узкие лбы.

Наши тени, как стрелки вращая,
мимо нас пролетают огни.
Никому ничего не прощая,
никого ни за что не вини.

1977-1989


В белом венчике из роз...
   А. Блок.

Мертва старуха.
   Либретто "Пиковой дамы".


* * *

Трое шли вдоль квартала.
Чернели колодцы-дворы.
И смерть, запинаясь, шептала:
"Пожалуйста, будьте добры,

сюда, парадная справа,
четвертый этаж, звонок..."
Дрожит, как щенок, держава,
свернувшись у самых ног.

А лестницы винтовые,
как сверла, вонзались в дома.
Тогда я понял впервые,
что все мы сошли с ума.

Трое шли вдоль квартала
под самым нашим окном,
покуда вода вскипала
в чайнике жестяном.

По-лагерному заварка
крепка - до черноты.
Я знаю, какого подарка
дождешься сегодня ты.

Ты смерти войти позволишь
в трех лицах. В форме - один.
Его голубой околыш
достоин твоих седин.

1978-1989


Анна Ахматова и Иосиф Бродский. Неизвестная фотография.

Юноша, Иосиф и старуха
Анна. За спиною - колоннада.
Здесь в помине нет Святого Духа:
маятник под куполом. Так надо.

Маятник качнется и докажет
почвы равномерное вращенье.
ДухСвятой за это не накажет,
даже если не просить прощенья.

Что молитвы! Окрики, приказы,
здравицы во славу Новой Веры.
И кресты снимали верхолазы, и взрывали стены инженеры.

Все родней родное просадили
в грязном заведении питейном.
Лиру под Архангельск проводили,
совесть схоронили на Литейном.

Над одной чугунной головою
сотни рук творят голосованье.
Три российских музы воют воем:
музы смерти, страха и изгнанья.

...Праведник умишком неказистым
все установленья помнит вкратце.
Он коротким хоботом мясистым
за версту учует тунеядца.


Памяти А.Галича

Куда как скоро смог Париж
прибрать тебя в свою могилу.
Ты, напрягаясь через силу
над чуждым городом паришь.

Там гипсовые облака,
чуть выщербленные у края
и до игрушечного рая
легко дотянется рука.

Мы твердо на своем стоим:
приходим каждый со своим,
друг друга ни о чем не просим
и все свое назад уносим.

О, иудейский черенок
привитый к русскому надлому!
Пора спешить к иному дому.
Земля уходит из-под ног.

1984



Борис Херсонский

Памяти семидесятых
(сокращено)

У "людей семидесятых", как и у всех советских, была собственная гордость. Нам казалось, что Lкамерность¦ диссидентства и самиздата есть нечто достаточное для того, чтоб сохранить драгоценное семя свободы.

И все же четырех (в энной степени) копий (самиздата) доставало, чтоб вырастить особое поколение людей, под тяжелым государственным прессом изживших остатки хрущевского "романтического коммунизма". Людей, разучившихся сотрудничать с властями, какими бы эти власти ни были, а позднее - друг с другом. Да и как ждать взаимопонимания на руинах Вавилонской башни?

И в восьмидесятые, и в девяностые годы "люди семидесятых" составляли ничтожное меньшинство. Они не рукоплескали крушению Империи, не кричали "Россия!", "Ельцин!". Впрочем, люди семидесятых чаще всего не были ни героями, ни демократами.

Лет двадцать пять назад мне неожиданно позвонил на работу незнакомец и назначил свидание. Он не назвал своего имени, только должность и название своего Учреждения. Мы встретились в сквере. Невысокий, безукоризненно одетый мужчина предложил мне зайти в гостиницу.

Номер был обставлен как служебный кабинет. Он и был служебным кабинетом.

- Вы бываете в доме у И.? - Очень редко. - Необходимо бывать там чаще. - Почему? - Вы сами знаете. В этом доме ведутся разговоры, в которых порочится советский государственный строй. - И вы хотите- - Да. - Это невозможно. - Почему? Ведь такие разговоры преступны, они караются нашими законами. Долг советского гражданина - сообщить о преступлении. - Это невозможно. - А если бы вы узнали о готовящемся преступлении, об убийстве, вы сообщили бы? - Сообщил. - Вы, значит, не считаете антисоветские разговоры таким же преступлением, как убийство? - Не считаю. - А вы знаете, что с такими убеждениями вам будет нелегко жить в нашей стране? - Вы советуете мне эмигрировать? - А как вы относитесь к эмиграции?..

Инициал И. - один из тех, которые можно расшифровать. Это Вячеслав Игрунов, или попросту Вячек. Ныне - гражданин России, депутат Государственной Думы, а тогда - недоучившийся студент-экономист, рабочий и тайный библиотекарь. Библиотека у Игрунова была специфическая. Все, что прокатилось в толстых журналах в конце восьмидесятых, было в той библиотеке уже тогда, кроме, разумеется, книг, которые в те годы только писались...Принципы работы библиотеки Вячека были: держи книгу как можно дольше и передай ее как можно большему количеству надежных людей.

Надежность человека определялась интуитивно, "на глазок", и, увы, не всегда удачно.

Чем длиннее была цепочка, по которой передавалась книга, тем вероятнее становился "провал". Но тем вероятнее было, раскручивая цепочку, наткнуться на прочное звено, которое оказывалось последним... "Книгу купил на Староконном рынке, - пояснял "крепкий орешек". - "Продавца не помню. О том, что книга антисоветская, не знал. Сам прочитать ее не успел".

Подобное объяснение не было фантастичным. На Староконке в те времена продавалось все что угодно: от старинных и даже древних икон до литературы, "порочащей советский общественный и государственный строй". Несколько раз видел на руках двухтомный (третий том не вышел тогда) "Архипелаг Гулаг". Цена колебалась от восьмидесяти до ста рублей. Обойтись же покупка могла еще дороже. Среди "читательского круга" книги "для конспирации" получали псевдонимы. Так, "Архипелаг Гулаг" называли "Острова в океане", "Доктор Живаго" - "Медработник Юра" или просто "Айболит"...

...в доме Вячека был произведен обыск, а вскоре последовал арест, психиатрическая экспертиза в Одессе с неопределенным результатом, затем - в Москве, с определенным, и даже предопределенным. Конспираторы мы были слабые. Когда к Игрунову постучались "гости", он сидел за столом, со всех сторон обложившись "крутым самиздатом", и печатал на машинке статью для "Хроники текущих событий". "Входите, - сказал Вячек, - дверь не заперта".

В промежутке между обыском и арестом мы с Вячеком встретились у оперного театра. Он прекрасно понимал, что его ждет. Беседа напоминала чтение завещания. Мне были даны известные поручения, большинство из которых выполнить удалось...



Из книги "Вне ограды"

* * *

"За городом, понимаешь - за"...
Вне ограды, понимаешь, вне -
Звучит почти одинаково
и означает одно и то же.

Тюремная, церковная, кладбищенская,
и иные мыслимые ограды
знаменуют собою успешный обмен
свободы на постоянство.

Надежность автоматически
предполагает ограничение.

Как узнать под охраной ли ты
или под защитой?

Хранят или - стерегут?

"Положи, Господи, хранение
устам моим
И дверь ограждения
об устах моих"...

Не сегодня, о Господи!

Вне ограды, все еще - вне.


* * *

Уходим, раня стопы об осколки
незавершенных строк несовершенных...

И небосвод, продетый сквозь гребенку
граненых обелисков, прозревает.

Теперь не отмечают годовщины:
счет на столетья, или на мгновенья.

Вокруг стоят литые часовые
и стерегут холодную отчизну.

И зеркальце у губ запотевает.

Не умерла, но спит.

Господь разрушит их и не содиждет.

Чуть в стороне, не доходя до лета.


* * *

Не доходя до лета, чуть в стороне от души
выпадают дни - из памяти, из контекста,
из системы инструкций, вроде: дыши-не дыши, -
прижимаясь ухом к больному теплому тесту.

Грудь; шорох дыханья сменяется ропотом сердца:
шум на верхушке, акцент первого тона.
Осмотр закончен. Открыта волшебная дверца.
Движенье - от первой крови до первого стона.

Сизый пепел табачный в блюдцах кофейных,
серый туман в проеме оконном светлеет.
В бесприютной любви, словно в залах музейных:
все глядят на уродцев, но - никто не жалеет.


Из книги "Там и тогда"

* * *

Золотые рыбки - львиноголовки, в бассейне играя,
красные веера распускают в подводной чаще.
Небо пусто. Облачко, как лепесток жасмина у края
перевернутой светло-серой фарфоровой чаши.

Крыша пагоды с загнутыми вверх уголками.
Стволы деревьев скрючены, словно тело дракона.
Шум в ушах подобен шороху шелковой ткани.
Думай, что хочешь - ты все равно вне закона.

Все равно за тобою придет дворцовая стража,
с раскраской лиц, словно у кукол из детства .
Здесь даже дерзкий взгляд - присвоение, кража;
даже мысль - преступна, особенно мысль о бегстве.

Даже плавный жест нарушает план мирозданья.
Совершая - бездействуй, побеждай недеяньем, то есть
не удерживай, не храни, не торопи страданья,
прижигая полынью больную совесть.


* * *

С вечера - ливневый шквал. Ночью - мороз. И вот
перед рассветом Город сковало льдом.
Здесь уже восемь лет почти никто не живет.
Сотня гробниц, считай, придется на каждый дом.

Хладное солнце взошло. Облака на южном краю
очерчены кистью наспех. Ветер рождает хруст.
Обледеневшее дерево, рядом с которым стою,
не выдержав тяжести, падает. Ствол изнутри пуст.

Новый порыв. И снова растущее вдоль дорог
Звенит, ломается, валится вдоль или поперек.
Накренившаяся повозка. Два стеклянных коня,
поддерживаемых оглоблями, с укором глядят на меня.

То же читаю в просветах между ветвей кружевных.
Взгляд погибшего на живущее - с упреком и свысока.
Как чудовищны пагоды! Демоны кружат в них.
Оборотни-лисицы приходят сюда из леска.

Нужно еще пережить эти несколько дней,
уступая дорогу победившему льду.
Солнце поднялось выше. Стало еще холодней.
Кто там окликнул меня? Я никуда не пойду.


* * *

Век сомкнут подобно веку в кайме ресниц,
затемняя живого времени мыслящий глаз.
В государстве, имеющем тысячу боевых колесниц,
в каждую из которых Высшая Сила впряглась,
мертвые падают навзничь, живые падают ниц,
кости и мышцы крепки, мудрость - не береглась.

Потому в небреженье застыли руины врат,
из пятнадцати башен уцелела всего одна.
Проходишь под арку, и, кажется, вступаешь в нарядный град,
но смотришь - вымерший сад, разрушенная стена,
и нищий в желтом лопочет: "Ну что поделаешь, брат,
мир плодит торгашей, героев рождает война."

Лишь знающий цену жизни ею мог пренебречь.
Над руинами небеса особенно высоки,
Дворцы кучевых облаков легко от врагов стеречь.
Шум наполняет уши. Боль вступает в виски.
Лишь знающий счет словам способен утратить речь.
Иду напрямик, наступая на колющие колоски.


* * *

Чем меньше нас остается,  тем реже сходимся вместе.
Сидим, друг на друга не глядя.  Молчим, друг друга не видя.
А если разговоримся -  обсуждаем лихие вести.
Да и о чем толковать   за столом поминальным сидя?
Что за подлые жизни   мы прожили в гиблом месте!
Ни в силе, ни в правде.   В тесноте, да в обиде.

Зато уж едим - на совесть,   что ставим себе в заслугу.
Ни вина, ни зернышка риса   на столе не оставим.
Ум заходит за разум.   Чаша идет по кругу.
Кто откажется выпить -   мы все равно заставим.
Уходим глубокой ночью   по шелестящему лугу.
Хозяин глядит нам в спину   из-за закрытых ставен.

И видит лунные блики   на траве и цветастых халатах.
Эко мы засиделись!   Трех царей пережили.
Долголетие - лихолетье.   Поднебесная - вся в заплатах.
Рвутся по шву границы.   А казалось бы крепко шили!
Что за смех, что за радость -   искать отраду в утратах,
да карать виноватых   в том, что мы совершили.


* * *

В желтом облаке пыли пограничный отряд
с поля проигранной битвы направляется в ад.
Отравленный император все не распробует яд.

Казненные мудрецы драгоценные свитки несут,
не замечая, что бесы над ними свершают суд.
Там слова погубили. И теперь - не спасут.

Неизвестно, кто многочисленней здесь:
боги, демоны, люди? Непрозрачная взвесь
разнородных духовных сущностей, смесь.

Жаль, что тут не увидишь зверей и птиц -
им нечего делать за гробом, внутри границ,
отведенных для пребывания потусторонних лиц.

Здесь не нужны ни жабры, ни перья, ни чешуя.
Ни рычание, ни мычание не скрасят небытия.
Странно, что мы легко обживаем эти края.

В древности говорили: "Лишь людские дела
долговечнее, чем сухие, выпрямленные тела
без дыхания, разумения, ужаса и тепла".