Сейчас на сайте

Леонид  БАТКИН. Что мы потеряли и чего мы ищем?. "Век ХХ и мир", №8, 1988г.

СТАТЬ  ЕВРОПОЙ

Не могу согласиться с теми, кто сомневается в праве толковать о состоянии некоего обобщенно-условного и потому словно бы призрачного МЫ. Ведь за ним, напоминают нам, весьма неоднородное общество, в котором разные люди, группы людей, разумеется, по-разному расценивают наши (?) социально-исторические потери, а то и вовсе их не признают, не замечают... и ищут тоже разного. Более того: пора признать существование также и унаследованных от сталинского режима антагонизмов, стягивающихся к сфере власти и подчинения, источаясь из этой сферы во все остальные сферы общественной жизни.

И все же МЫ — вполне реальная всеобщность, поверх и вопреки отсутствию общего во взглядах и интересах. Всеобщность вырастает из совместной исторической судьбы и может быть осознана в виде высшего национального интереса. Дело в том, что характер и уровень советской цивилизации прекрасно поддаются в XX веке объективному сопоставлению и измерению по единой шкале всемирной истории.

Ибо всемирность истории — не исконное и неизменное, а в свой черед исторически складывающееся и меняющееся ее качество. Известно, что только начиная с европейского Нового времени,— в меру разрыва с традиционализмом и распространения европейского «бродила» по белу свету — только с XVI—XIX веков история становится всемирной в преображенном и полном смысле этого понятия. Полнотой, однако, отмечены именно вектор и смысл, а не наличная всемирность. Ныне человечество находится где-то в середине или, скорее, все еще в начале неимоверно трудного и решающего процесса глобализации. Но всемирность как новое качество истории продвигается с ускорением, и давно уже бессмысленны рассуждения такого, например, типа: что бы там ни происходило в иных краях земли, непохожих на наш край, куда бы ни двигался мир в целом, нам-то незачем сравнивать себя с прочими народами, ибо живем мы своеобычно и желаем судить о своей жизни по своим же, только для нас свойственным (и, само собой, «высшим») критериям... Опровергнуты также и претензии на то, чтобы обосновать национальное мессианство и превосходство при помощи характерного выверта: мол, «наше русское» (или «наше немецкое», или «наше испанское» и т. д.) как раз тем и особенное, что отзывчивей всех прочих на иное, всечеловечней, ближе к всеобщности... Всемирность, де, мы признаем, но в том и дело, что у нас она уже в крови.

Что за ребячество! Как необдуманны повторы этого логического выверта Достоевского (или Вагнера, или Маэсту) в конце XX века. Всемирность не в крови, не в корнях, не в прошлом, разве что в сравнительно недавнем прошлом европеизма. Более она в настоящем и еще более в будущем. Это отличие Новой Европы — и вслед за тем всех европ, а ведь Европа всюду, где модернизируется экономика, политика, все жизненные отношения и возникает принципиально открытая, сознательно спорящая внутри себя, актуально не совпадающая с собой культура.

По превосходному замечанию Генриха Манна: «Для нашей культуры — да и для каждой — нация, нас породившая, является тем исходным пунктом и предлогом, который необходим нам, чтобы стать полноценными европейцами. Не имея места рождения, нельзя сделаться гражданином мира» («Мой брат», 1945 г. Курсив мой.— Л. Б.). Скажу попутно, что только такое понимание значимости национального и языкового начала — как конкретного «предлога» и способа для его же самообращения в неповторимо - этот космополитизм — только такое понимание культурно и плодотворно. Всякое же иное, пусть и по сей день владеющее несравненно большим числом умов, пусть и благонамеренное — провинциально, до всемирно и опасно, потому что беременно сильными атавистическими страстями и... идеологией. А та предвещает насилие, как духота — грозу.

Когда-то и «западники», и «славянофилы» были достойными оппонентами и яркими людьми; никому не возбраняется любить и тех, и других; нельзя не видеть их тогдашние резоны, как и слабости; оба лагеря неотъемлемы от истории русской культуры. Но невозможно не признать, что споры в России были поразительно схожи со спорами во множестве других стран, застигнутых изливавшейся из Западной Европы всемирностью: от Испании до Турции и от Латинской Америки до Японии. Как ересь немыслима вне догмы, так возражения против вестернизации уже суть принадлежность ее ранних этапов и возможны лишь в европейски образованные головах. И, несмотря на нынешнюю превзой-денность идейных столкновений времен Чаадаева, Хомякова, Герцена, Достоевского,— все же в России (как и всюду, всюду!) в целом и в главном правы оказались «западники».

Пора бы спокойно и определенно констатировать это, не боясь обвинений и односторонности.

Ошиблись все те, кто смотрел на Запад и европеизм, как на нечто, хоть и дорогое, и даже святое, но отживающее, искренне пророча великую будущность иным, неевропейским, «варварски-свежим» началам. Напротив, «европоцентризм» (ни малейшей исторической содержательности до Нового времени, разумеется, не имевший и не существовавший) изживал и изжил себя лишь в том смысле, что стал распространяться повсеместно — и перерос в полицентризм. От всякого динамичного общества повеяло Европой. В конце концов и старой Европе пришлось получить кое-какие уроки, так сказать, метаевропеизма из других концов света.

Самый элементарный из этих уроков: ход мировых дел выявил обреченность любого изоляционизма и ущербность любой изоляционистской ориентации. Нарастающая всемирность указала меру всякой своеобычности, отныне с необходимостью вписанной в универсальный контекст — собственно, и делающий ее действительно своеобычной, хотя и своеобычность непременно так или иначе окрашивает, с другой стороны, этот контекст в неповторимые азиатские, латино-американские, африканские «почвенные» тона. Неустранимые мировые различия обретают существенность и ценность (или вредоносность) уже не просто по отношению друг к другу, но по отношению к мировому единству. То есть различия тем исторически перспективней, чем больше они выявляют и углубляют это единство, выступая как именно его жизнеразность, как богатство его вариантов и возможностей — внутри социальной и культурной всемирности. Иначе говоря, местные своеобразия суть переключения, перефокусировки всемирности (в противном случае они — пороги, преграждающие ее течение). А она — как было показано еще в «Коммунистическом манифесте» — «западного» происхождения. Даже сам спор «Запада» и «Востока» становится возможным, обретает смысл только на европеистской почве.

И мы — тоже Запад или, напротив, социально-исторический Восток в той мере, в какой нам удалось или до сих пор не удалось изжить то, что Ленин любил называть российской «азиатчиной» и «татарщиной». «Запад» в конце XX века — не географическое понятие и даже не понятие капитализма (хотя генетически, разумеется, связано с ним). Это всеобщее определение того хозяйственного, научно-технического и структурно-демократического уровня, без которого немыслимо существование любого истинно-современного, освобожденного от докапиталистической архаики общества. Даже самые принципиальные различия между развитыми странами надстраиваются над таким, еще более глубинным уровнем, затрагивающим все инфраструктуры. Это — вынесенное за скобки условие, при осуществлении которого только и позволительно заговаривать о капитализме или о социализме.

В 70-е годы мы услышали о так называемом «реальном социализме». Это формула, не лишенная административного изящества: ничего прямо не признавая, она давала понять, что выкладки Маркса и Ленина — одно, а на деле — нечто другое, и выходило, что «социализмом» мы обязаны считать и называть попросту то, что получилось. Можно, конечно, продолжать думать над тем, как сделать, чтобы в «реальном социализме» было «больше социализма», и что это теоретически и конкретно-исторически могло бы значить. (Что до «реального», то хоть с этим, слава богу, проще; реальность всегда при нас). Но невозможно возражать, что для этого во всяком случае надо стать во всех отношениях современной страной. Не уступающей никакому Западу, ни европейскому, ни американскому, ни японскому.

Ленин, как и всякий марксист и социал-демократ, считал это даже слишком «бесспорным положением», и его возражения Н. Суханову, мы помним, касались лишь оправданного, с его точки зрения, «видоизменения обычного исторического порядка». Отчего бы, спрашивал Ленин, сначала не взять власть, а потом уже, опираясь на «рабоче-крестьянскую власть и советский строй», «двинуться догонять другие народы», то есть вырабатывать у себя (и притом, как надеялся Ленин, гораздо быстрей, чем при рутинном развитии событий) ту же «европейскую» цивилизованность. Но уж то, что «догонять другие народы» означает в отечественных условиях абсолютное условие социализма — было азбукой всех социал-демократов, большевиков ли, меньшевиков ли... И с 1921 года, когда развеялись лихорадочные видения «военного коммунизма», Ленин считал нужным делать ставку на кооперативный социализм, на «культурничество», вызывая к новой жизни идеи классического социал-демократизма (если угодно, меньшевистские идеи) и ничуть не скрывая этого, полагая, что теперь это идеи вполне большевистские. Ядро их (подоплека нэпа) именно в приобщении России к европейскому уровню цивилизованности и культурности.

Трагическая трудность состояла, однако, в следующем: что, собственно, означали столь желанные «предпосылки цивилизованности» и «европейский» уровень культуры? Ленин задавался вопросом, на уровень какой именно европейской страны нужно выйти, поскольку и в Европе эти уровни были различны. Однако насколько системным и психологически укорененным, насколько исторически органичным должен быть подразумеваемый при этом уклад жизни, ее сквозное качество?

Результатом культурной революции могла бы явиться известная техническая, агрономическая, языковая и даже политическая грамотность на некоем среднем европейском уровне. В тогдашних условиях нищеты, грязи и разрухи это было ослепительной мечтой и показалось гарантией остального. Однако остальное — это не «ликбез» и даже не трактора и не электричество, а способность социально-культурных структур к самодвижению и самоотрицанию, к открытости, к непрерывной естественно-исторической перестройке. Не только поспешное усвоение, применение некоторых готовых результатов западной цивилизации, но выработка собственной независимой способности добывать такие результаты — подлинная модернизация, а не то, что Шпенглер назвал «псевдоморфозой», мы же могли бы вообразить в виде транзистора и телевизора там, где нет ни телефона, ни демократии, ни простейших удобств.

Были ли после Октября в отсталой стране предпосылки для того, чтобы приступить к решению и этой сверхзадачи системного и корневого социально-культурного обновления? Я думаю — были. Страна тогда располагала сотнями тысяч «спецов» вполне европейского замеса. В начале XX века Россия сумела в итоге двухсотлетнего ускорения не только явить миру нескольких гигантов духа, но — что труднее достижимо — и создать отборную художественную, гуманитарную, университет-

скую, техническую, научную среду. Эта обильная среда стала, наконец, внесословной и всенациональной, она втягивала в себя всех, кто готов был служить культуре и родине. Для нашего «серебряного века» — как и для всякой подвинутой культуры европейского типа — характерны многостильность, демократическая пестрота, колоссальное разнообразие существовавших одновременно и полемизировавших вкусов, школ, духовных позиций. Москва и Петербург превратились в действительно европейские столицы, достойно участвуя в общем движении. Все это после революции отчасти попало на зарубежную почву и обогатило ее замечательной интеллигентской эмиграцией, главным же образом дало новые энтузиастические и дерзновенные всходы на отечественной почве, подарив миру культурный феномен наших «двадцатых годов» во многих областях мысли и воображения.

Настоящая интеллигенция, вот что у нас было.

У нас была культурная закваска. И хотя на многих нижних этажах своего существования Россия еще не была современной страной, стоя, по известному выражению Ленина, «на границе стран цивилизованных и... стран внеевропейских», — мы, конечно, могли бы сделать следующий гигантский шаг к основательной и сплошной цивилизованности, на основе политического и экономического освобождения от «азиатчины».

Этого не произошло. С середины 20-х годов и — совсем фатально — в 30-е годы мы начисто отказались от этого вектора. Произошло нечто катастрофическое, с точки зрения и осуществления социалистического проекта, и укрепления мировой цивилизации. Сталинская индустриализация на основе закрепощения крестьянства, массовых репрессий, принудительного труда, государственного гнета, использования инерции революционного воодушевления и иллюзий — это, хотя и очень быстрая, как и при всех подобных режимах, но зато однобокая и поверхностная модернизация. Она не только не означала создания социально-психологических, политических, инфраструктурных и, наконец, утонченно-культурных заделов для перманентной модернизации в будущем — напротив, сталинизм словно бы выкорчевывал саму возможность таких заделов. Сталинская квази-модернизация была неотделима от курса на изоляционизм, ксенофобию и особенно от подозрительности и ненависти ко всему «западному» — пока это не стало ругательством и погибельным политическим ярлыком, превратившись после 1947 года в фантастические кампании избиения «космополитов», против «низкопоклонства перед Западом».

Последнее не было, как обычно думают, всего лишь фиговым листком антисемитизма. Этот жупел точно выражал и нечто более общее — национально-имперский изоляционизм. «Индустриализация» и «коллективизация» взамен нэпа и культурной революции — это политика снимания пенок с мировой цивилизации, прежде всего военно-промышленных пенок, за счет резкого снижения жизненного уровня населения и уничтожения традиций российской интеллигенции вместе с нею самой.

Поэтому эффективная модернизации по-сталински не менее эффективно создала своего рода тромб на пути развития цивилизационных динамических возможностей страны. Поэтому великая надсадная победа над нацизмом не принесла ни свободы, ни процветания и спустя сорок лет. Ведь тот поистине ошеломляющий шаг вперед, который был наглядно ознаменован поездками вождей и писателей по Беломорканалу, построенному заключенными — все эти мощно форсированные темпы возведения заводов и плотин — означали одновременно десять шагов назад в отношении способности социальной системы к гибкой переналадке, к самоперестройке. Научно-техническая революция оказалась для сталинской системы принципиально чуждой и непосильной задачей. Специфическая индустриализация по-сталински и по-бериевски была тупиковым вариантом модернизации. В нем не была заложена постиндустриальная стадия, когда главной производительной силой становятся не домны и шахты, даже не сами по себе лаборатории, а культурные, то есть совершенно раскованные мозги всяких там умниц и фантазеров. Когда экономика напрямую зависит от индивидуальной свободы.

Мы оторвались от мировой истории в стали страной, неслыханный провинциализм которой лишь недолго мог возмещаться ее пространствами, ее недрами, ее послушными человеческими ресурсами, короче, всем тем, что давало до поры до времени основания для хозяйственной, политической, идеологической автаркии. Эти основания оказались исчерпанными — все же XX век! — на протяжении краткого исторического мига, в течение жизни одного послевоенного поколения. А когда они были исчерпаны, выяснилось, что мы не просто отсталая страна. Беда, в конце концов, не в этом. Например, Япония тоже сто с лишним лет тому назад была совершенно отсталой страной, закрытой страной. Но она открыла себя для мира и мир для себя. Она импортировала мировую историю, и пересадила ее в японскую землю, и, благодаря краху имперского милитаризма, взрастила местную разновидность всемирности.

В 1985 году началась драматичнейшая попытка развязывания проблемы, состоящей не в нашей отсталости, а в том, что мы лишены рычагов и способов преодоления отсталости. Мы выпали из мировой истории — в той самой мере, в какой произошло «закрытие СССР».

Вот что мы потеряли и вот что мы должны найти во что бы то ни стало. Мы должны — разумеется, на собственный лад, сообразуясь со своими историческими особенностями и идеалами — вернуться на столбовую дорогу современной цивилизации. Если мы отыщем свой отечественный способ быть органически (хотя, конечно, не безболезненно) саморазвивающимся обществом, в котором особенно дорожат инициативой и оригинальностью отдельного человека, — тогда мы обретем и все остальное. Тогда мы получим право посреди работы перевести на миг дыхание и, разогнувшись, сказать: «А все-таки перестройка победила».

 


Уважаемые читатели! Мы просим вас найти пару минут и оставить ваш отзыв о прочитанном материале или о веб-проекте в целом на специальной страничке в ЖЖ. Там же вы сможете поучаствовать в дискуссии с другими посетителями. Мы будем очень благодарны за вашу помощь в развитии портала!

 

Редактор - Е.С.Шварц Администратор - Г.В.Игрунов. Сайт работает в профессиональной программе Web Works. Подробнее...
Все права принадлежат авторам материалов, если не указан другой правообладатель.